-
Постов
56899 -
Зарегистрирован
-
Победитель дней
53
Весь контент Yorik
-
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Джамбия, 19 в. Марокко. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Нож (флисса) с ножнами, 19 в. Марокко. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Ножи, 19 в. Алжир. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Джамбия, 19 в. Марокко. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Джамбия, 18-19 вв. Марокко. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Джамбия, 19 в. Марокко. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Джамбия, 18-19 вв. Марокко. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Джамбия, 18-19 вв. Марокко. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Нового времени
Нож берберов, 19 в. Северная Африка. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Кирасы Нового Времени
Панцирь, 1744 г. Судан. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Из альбома: Доспехи Дальнего Востока Развитого средневековья
Кожаный доспех, 12-13 вв. Китай Уникальный самый ранний образец брони королевства Дали (провинция Юннань, Юго-Запад Китая) выполненной в стиле многослойного лакового покрытия. -
Письмо в перчатке Когда Екатерина была еще великой княжной, императрица Елизавета Петровна запретила всякую переписку ее матери, герцогини Ангальт-Цербской, из-за ее чрезмерного пристрастия вмешиваться в государственные дела. Под подозрение попадала и переписка ее дочери Екатерины. На одном придворном балу Екатерина подошла к графу Лестоку, который оживленно беседовал с дамами, и сказала ему: "Я еще не танцевала с вами". При этом она бросила ему свою перчатку, как было принято при приглашении к танцу в то время. Лесток взял перчатку, почувствовал в ней бумагу и ответил: "Если ваше высочество пожалуете мне другую перчатку, то я буду, по крайней мере, иметь хорошенький подарок для жены". Екатерина бросила ему и вторую перчатку. Спрятав перчатки в карман, Лесток протанцевал с Екатериной, а затем незаметно исчез с бала. Дома он обнаружил в перчатке письмо, адресованное в Стокгольм королю Швеции, которое он и отправил по адресу с верной оказией. Гроза миновала Однажды император Петр III в состоянии "под шефе" [так тогда говорили] велел флигель-адъютанту князю Ивану Сергеевичу Барятинскому (1740-1811) арестовать свою жену и поместить ее в Петропавловскую крепость. И.С. Барятинский принадлежал к партии сторонников Екатерины, поэтому он поспешил для спасения ситуации к дяде императора (правда, двоюродному), которым был фельдмаршал и полковник конной гвардии принц Георгий-Людвиг Голштейн-Готторпский. [Он к тому же был и родным дядей Екатерины.] Барятинский изложил принцу суть дела и стал говорить дальше: "Ведь государь все это делает, чтобы развестись с императрицей и жениться на этой пьяной дуре Елизавете Романовне Воронцовой. Императрица имеет, конечно, свои недостатки, но, по крайней мере, она женщина умная, да к тому же и настоящая принцесса, принцесса Ангальтская. А Воронцова-то что такое? Откуда она взялась? Глупа, зла, пьянюшка, баба-яга настоящая! Воронцовы разбойники: грабят, сколько могут; они, пожалуй, всех нас обберут, да еще оттеснят от двора: все места захватят себе и своим креатурам". Принц нашел в его словах определенный резон: "Вы правы, подождите меня здесь". Прибежав к императору, принц пал на колени и объявил, что не встанет, пока не получит прощения для Екатерины. Хотя Петр III терпеть не мог своей жены, но он очень любил своего дядю, так что прощение было тут же получено к большому огорчению всех Воронцовых. Екатерина II никогда не забывала этой услуги Барятинского. Его брат, Федор Сергеевич Барятинский (1742-1814), тоже внес свой вклад в дело воцарения Екатерины II. Он сопровождал графа Алексея Григорьевича Орлова во время его знаменитой поездки в Ропшу к уже свергнутому императору. Существует несколько исторических анекдотов об убийстве Петра III. Версия Алексея Орлова Алексей Орлов якобы отправил Екатерине письмо, в котором говорилось: "Свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Федором [Барятинским]; не успели мы разнять, сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. А его уже не стало". Считается, что это письмо, обелявшее Екатерину, было написано значительно позднее описываемых событий. Императрица хранила его в особой шкатулке, которая после ее смерти была вскрыта по поручению Павла Петровича графом А.А. Безбородкой (1747-1799). Прочитав эту записку. Павел якобы перекрестился и сказал: "Слава Богу! Те некоторые сомнения, которые у меня были относительно моей матери, теперь рассеяны". Это письмо, которое позже было сожжено Павлом, держал в своих руках граф Ф.В. Растопчин (1763-1826), а Павел якобы сожалел потом, что "сам истребил памятник невинности великой Екатерины". [Очень правдоподобная версия. Конечно же, эти удалые молодцы ездили к только что свергнутому ими же самими императору, чтобы выразить ему свое почтение, выпить с ним винца и поиграть в карты. Вы верите в это, уважаемые читатели? Я не очень. Да и современники не очень-то верили в официальную версию, но что оставалось делать?] Долги Барятинского Граф Семен Романович Воронцов (1744-1832) на старости лет в Лондоне рассказывал князю Гагарину, что после убийства Петра III он встретил Федора Барятинского и спросил его: "Как ты мог совершить такое дело?" Барятинский только пожал плечами: "Что тут было делать, мой милый? У меня было так много долгов". Из-за карт? Фельдмаршал Александр Иванович Барятинский (1821-1881) рассказывал, что князь Федор Барятинский играл в карты с государем. Они выпили и поссорились из-за карты. Петр рассердился и ударил Барятинского, а тот наотмашь ударил его в висок и убил. Но это совсем уж невероятная версия. Взлет Зорича Семен Гаврилович Зорич (1743-1799), серб по происхождению, известен как один из фаворитов Екатерины II, а стал он им по воле случая. Зорич служил в гусарском полку, но не поладил с командиром полка и отправился в Петербург, чтобы похлопотать о переводе в другой полк. В одном из питерских трактиров он совершенно проигрался, остался без копейки на улице, и тут встретил одного знакомого, который уговорил его поехать в Царское Село, пообедать у гоф-курьера двора Ее величества. В Царском Селе они хорошо пообедали у гоф-курьера, еще лучше выпили, после чего приятель с гоф-курьером легли подремать, а Зорич отправился на прогулку в парк. Там он уселся на одну из скамеек, стал размышлять о своих печальных делах и незаметно заснул. Тем временем по этой же аллее прогуливалась императрица Екатерина II с собачкой, а в отдалении следовал ее камердинер Захар Зотов. Екатерина увидела спящего красавца-гусара, и тот произвел на нее сильное впечатление. Она велела Зотову постоять около гусара до его пробуждения, а затем пригласить его к императрице на ужин! Как же удивлен был гоф-курьер, увидев своего недавнего сотрапезника за одним столом с императрицей. Зорич потом был адъютантом у Потемкина и дослужился до генерал-майора. Хитрый сенатор При Елизавете Петровне в 1757 году был осужден и сослан всесильный канцлер А.П. Бестужев-Рюмин (1693-1766). Его драгоценности были опечатаны и переданы на хранение в Сенат. Сенатор Д.В. Волков (?-1785), прославившийся при Петре III, решил поживиться частью этих сокровищ. Он взломал печать на шкатулке, выбрал из нее самые ценные камни, а затем кое-как подделал печать. Но хитрый Волков поделился своей добычей со всеми, кто мог бы на него донести, так что это дело осталось без последствий.
-
Зато в печати Хвощинская восторженно отзывалась практически обо всех работах Салтыкова-Щедрина, который был для неё непререкаемым авторитетом, хотя в первой половине 60-х годов она негативно отзывалась о многих работах этого автора, считая их недоработанными или сделанными слишком небрежно. Особенное неодобрение Хвощинской вызвало описание нравов жителей города Глупова. Кстати, “Записки из мёртвого дома” Достоевского также заслужили неодобрение нашей героини. С Салтыковым-Щедриным она познакомилась ещё в бытность его вице-губернатором в Рязани в 1858-60 годах, но литературное их сотрудничество началось в 1863 году, когда тот поселился в Петербурге и стал одним из редакторов “Отечественных записок”. Вот тогда и отношение Хвощинской к творчеству Щедрина стало изменяться к лучшему. Когда Надежда Дмитриевна стала регулярно выступать и в роли критика, то в одном из своих фельетонов, разбирая Щедрина, она восторгается его "своеобразною речью, его весёлостью, доводящею до ужаса, его красноречием, доходящим до высокого". В другой раз она говорила о “Господах Головлёвых”, как о "классическом творении, где всякая подробность, всякий образ... вечно памятные, вечно понятные, вечно живые, обступают, захватывают, влекут своею глубокою правдой, недостижимою простотой, совершенством исполнения". О Щедрине так писать можно и нужно – ведь это же свой, а не какой-то там фразёр Пушкин! Кроме того, Хвощинская считала Щедрина чуть ли не своим наставником и беспрекословно выполняла все его замечания относительно своих рукописей. Щедрин в свою очередь писал Хвощинской: "Для журнала нашего особенно дороги Ваши произведения, так как в них публика всегда найдёт для себя отличное и здоровое чтение". Да и публично Щедрин всегда отзывался очень одобрительно о творчестве В.Крестовского-псевдонима, но вот в письме к Михаилу Матвеевичу Стасюлевичу (1826-1911), редактору журнала “Вестник Европы”, он пишет о нашей героине, что она "очень хорошая писательница, хотя с давних пор пишет всё одну и ту же повесть". Впрочем, одной своей фразой Хвощинская вошла в русскую литературу и в русскую историю. В 1874 году был опубликован её рассказ “Счастливые люди”, который широкая публика практически не заметила. Зато его заметил Некрасов, который и процитировал его немного позднее в своей поэме “Современники”, только подогнав размер. О чём же я веду речь? Салтыков-Щедрин в марте 1878 года писал Алексею Михайловичу Жемчужникову (1821-1908), одному из создателей образа Козьмы Пруткова: "Вы живете за границей и, может быть, думаете, что у нас здесь свободы всякие. Одно у нас преуспеяние: час от часу хуже. Правду сказала Хвощинская: бывали времена хуже – подлее не бывало. Да, не бывало – клянусь, так! Что-то похожее на бешенство наступило. Завидую Вам, но в то же время и удивляюсь: как Вы можете с таким курсом мириться". Только благодаря цитированию Н.А. Некрасова это выражение вошло в обиход, но мало кто знает действительного сочинителя этой популярной во все российские времена (увы!) фразы. Вернёмся к Хвощинской, от пера которой доставалось и Григоровичу, и графу А. Толстому, и Якову Полонскому, и Помяловскому за его бурсаков. Не понравился Хвощинской и роман Чернышевского “Что делать?” Но так как это произведение было одним из главных знамён либеральной интеллигенции, то свой отрицательный отзыв Хвощинская уже не включала в собрание своих критических работ. Это был только один из её опытов столкновения с нигилистами. Писатель Василий Алексеевич Слепцов (1836-1878), начитавшись Чернышевского, в 1863 году создал первую в России коммуну для совместного проживания мужчин и женщин. На Знаменской улице! Сёстры Хвощинские посетили эту коммуну и выразили своё “ф”. Слепцов не остался в долгу, так что семена, посеянные в душе Н.Д. Хвощинской Щербиной, ещё долго приносили свои плоды. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в 1870 году в журнале “Дело” появилась критическая статья Николая Васильевича Щелгунова (1824-1891) под названием “Женское бездушие”, в которой творчество В.Крестовского-псевдонима было подвергнуто очень резкой критике. Щелгунов, правда, отметил талант автора, но он считал, что "Крестовского можно назвать романистом праздных читателей, имеющих слишком много времени для того, чтобы примеривать на себя страсти и страдания пассивно страдающих героев и героинь, которые и сами мучаются душевно только потому, что у них нет никакого другого дела". На этом Щелгунов не остановился и продолжал хлестать В.Крестовского-псевдонима: "Гладкая благоприличность Крестовского, смазывающая вас прозрачным лаком неподвижности, есть философия застоя. Эта скромная благоприличность тиха, как богомолка, и ядовита, как ханжа. С подобным замаскированным злом нужно бороться сильнее и не щадить его, если оно попадается на дороге. В философии Крестовского есть своеобразность. Но это философия гр. Толстого, только более скромная и в женском платье, более безобидная и более деликатная, как женщина, но, в сущности, стремящаяся к той же голубиной непосредственной мудрости и проповедующая всем слабым смирение и покорность". Позднее Щелгунов понял, что Хвощинская всё-таки является их союзником, и в конце 1874 года отправил ей примирительное письмо. В 1872 году с аналогичной критикой творчества Хвощинской выступил и Александр Михайлович Скабичевский (1838-1911), который позднее тоже с ней примирился, признав её полезным союзником. Интересно, а как сама Н.Д. Хвощинская оценивала своё творчество? Вначале – сомневалась в своём таланте, но когда её начала ласкать “передовая” критика, самомнение Хвощинской настолько окрепло, что она, как мы видели, решительно критиковала почти всех классиков русской литературы. С партийной точки зрения, разумеется. Пушкин, видите ли, писал безнравственные стихи. Другое дело – Лермонтов. Видимо юнкерские поэмы Миши Лермонтова прошли мимо внимания госпожи Хвощинской. Трудилась, тяжело трудилась Надежда Дмитриевна на литературном поприще, но к концу 70-х годов она не только исписалась, но и начала прозревать. В 1878 году Хвощинская-Зайончковская писала одной из своих немногих приятельниц: "Ты понимаешь, что я человек, которому вся эта литературная дребедень надоела, которого она съела, потому что кроме еды, другого результата от неё не получается и не получится. А кроме её – нет ничего. И всё это – черпай из одной себя, пережёвывай, переворачивай в себе и вали куда следует. Позорно и скучно". Через два года она писала тому же лицу ещё более откровенно: "Сегодня напишу, а завтра – сама не понимаю. Или (чуть ли не ещё хуже) пойму, но вижу – такая размазня, что самой тошно, никуда не годится. Ну, и мараю, отделываю... Такая беда, что и не перескажешь. Хоть плакать, когда дело к спеху. А оно всегда к спеху для того, кто пишет по десяти, много по двадцати строк в день". А ведь 15 лет назад она говорила о миллионах букв, написанных за месяц. В 1881 году Щелгунов решил немного оправдаться за свои прошлые критические высказывания в адрес В.Крестовского-псевдонима: "В 1870 году, когда было написано “Женское бездушие”, шла борьба крайних политических идей, и вопрос о своих и не своих ставился довольно тесно. Статья моя, правда, была написана резко, да, ведь, не резко и писать не стоило. И по времени всё это было так и иначе быть не могло. В теперешнее время подобная статья, конечно, не появилась бы и была бы несправедлива, потому что рамки для своих и не своих порасширились". То есть, Щелгунов прямо признаёт, что все критические статьи всех демократических изданий были партийным делом, как, соответственно, и оценки творчества публиковавшихся авторов. Превозносили своих или союзников, а на литературные достоинства произведений внимания почти не обращали. Вот почти все эти произведения и сгинули уже в том же XIX веке, несмотря на всю свою прогрессивность, и наши современники их практически не знают, не читают, и читать не собираются. Как, впрочем, и перехваленный русской интеллигенцией роман “Что делать?” Лучше бы роман Набокова “Дар” почитали, что ли. Угасание литературной деятельности В.Крестовского-псевдонима как раз и приходится на конец 70-х годов XIX века. В демократических журналах ещё появлялись положительные отзывы на её творчество, но её произведения уже не вызывали интереса у публики. Даже “Отечественные записки” были вынуждены признать, что творчество Хвощинской ещё очень мало оценено и не получило признания у публики. В 1883 году демократические писатели попытались возродить интерес к творчеству Хвощинской, и в апреле отметили юбилей прогрессивной писательницы. Ей поднесли адрес, который подписали несколько сотен известных деятелей российской культуры, и часы. Составила текст адреса известная феминистка того времени Мария Константиновна Цебрикова (1835-1917). В Москве по подписке собрали 700 рублей в пользу Хвощинской, которые ей тоже передали через Цебрикову. Да и Литературный фонд время от времени выделял для В.Крестовского-псевдонима некоторые суммы, однако читатели уже стали забывать про такого писателя. Сама Надежда Дмитриевна очень переживала, что ей приходилось “принимать милостыню”, а когда в какой-то московской газете появилась статья о сборе денег в её пользу, то она практически перестала выходить на улицу. В Петербурге. Раз уж речь зашла о деньгах, то стоит сказать, что в 80-е годы среднегодовой доход Хвощинской составлял 1900 рублей, а в 70-е годы – около 1800 рублей. Совсем неплохо для того времени. Допустим, что в 70-е годы она много денег тратила на содержание семьи в Рязани, и это позволяло современникам говорить о тяжёлом материальном положении Хвощинской. В 1884 году закрылись “Отечественные записки”, которые служили главным источником её доходов: там и гонорары ей выплачивали очень солидные, до 200-250 рублей за лист, да и кредиты беспроцентные она там получала в случае необходимости. Но в том же году умерла мать Хвощинской, так что в Рязань она больше деньги не посылала. Книги же Хвощинской продолжали издавать; кроме того, она стала подрабатывать на переводах. Но денег всё равно не хватало. Несколько слов о последних годах жизни Надежды Дмитриевны. В семидесятых годах в Рязани у Хвощинской завязалась тесная дружба с переводчицей Верой Александровной Москалёвой (?-1901), которая в 1876 году переехала в Петербург. После этого Хвощинская год от года стала проводить больше времени в Петербурге, с 1881 года она приезжала в Рязань только на три летних месяца, а в Петербурге поселилась вместе с Москалёвой. С 1884 года, после смерти матери, Хвощинская окончательно поселилась в Петербурге. Но Петербург уже забыл про Хвощинскую, которая до конца жизни жаловалась на одиночество, на то, что все ёё покинули, что её никто не навещает. Впрочем, Щедрин, в конце жизни тоже часто жаловался на одиночество. Они и умерли в один год. Прасковья Дмитриевна, младшая сестра Хвощинской-Зайончковской, во всех невзгодах жизни своей сестры, обвиняет Москалёву, которую в своих воспоминаниях называет госпожа М. Но П.Д. Хвощинская слишком пристрастна в своих воспоминаниях и к тому же всячески пытается обелить себя за недостаток внимания к жизни старшей сестры в её последние годы. О периоде совместной жизни Хвощинской и Москалёвой в 1881-84 годах Прасковья Дмитриевна знала только по рассказам их общих знакомых: "Оказалось, что роль хозяйки дома, принадлежавшая ей по всем правам, была не её; старые знакомые, посещавшие её ещё, уже не находили в ней того, что было прежде. Говорили, правда, что она бывала и весела, и оживлена, но это веселье и оживление наводили подчас грусть на её старых друзей — так от него веяло чем-то новым, непривычным для них". С окончательным переездом Надежды Дмитриевны в Петербург ситуация, по словам Прасковьи Дмитриевны, только ухудшилась: "Последние пять лет жизни Н.Д., проведённые в Петербурге на глазах всех знавших её прежде, судя по рассказам их, можно назвать самыми печальными. Старые друзья с грустью и со слезами говорят о них. Нежная дружба г-жи М. не оценила и не сплотила вокруг Н.Д. тех, кто четверть века неизменно любил и уважал её. Многие, скрепя сердце, вынося оскорбительную холодность приёма, все-таки бывали ещё, потому что не могли не видеть Н.Д. Их сдержанная вежливость и холодное равнодушие, вероятно, были не по душе г-же М., всегда стремившейся первенствовать, вследствие чего, относясь к ним недоброжелательно, она перетолковывала многое не в пользу их и вредила им в глазах Н.Д., уже совсем больной. Весь знакомый литературный кружок Н.Д., при полном уважении в ней, перестал посещать её. Сестра горько жаловалась на это в своих письмах ко мне, да и не мне одной... Отвечая на её письмо, я заметила ей, что люди, прожившие столько лет в полном единогласии с ней, ценившие и уважавшие её, не могут без причины оставить её; говорила, чтобы она обратила внимание и вгляделась бы поближе, нет ли чего, что мешает этим прежним отношениям. А причина была всё та же. Некоторые говорили мне о ней сами, а о других я слышала через людей, которым тоже говорилось прямо. Многие обвиняли знакомых Н.Д., находя, что причина слишком ничтожна, чтобы ради её оставлять Н.Д. Но так как справедливость должна быть для всех одинакова, то нельзя не сказать, что люди одной профессии с Н.Д., занятые и трудящиеся, отрывая свободное время и приходя в ней, желали быть и говорить с ней, а не спокойно и терпеливо выслушивать самоуверенные чужие толки, и видеть Н.Д. не тем, чем они столько лет привыкли её видеть. Они ушли, всё также любя её, видя, как она физически разрушается и теряет всю свою прежнюю энергию, поддаваясь чуждому влиянию, ничего общего с ней не имеющему. Мне лично говорил г-н К., московский издатель, что, приехав в Петербург с целью предложить Н.Д. переводы Ж. Санда, он уехал от неё отуманенный, не сказавши с ней почти ни слова, потому что находившаяся там дама перебивала и говорила за Н.Д., употребляя постоянно слово “мы”. Упомянутая дама испортила все дело: К. уехал, не предложив работы". К. – это известный московский издатель Михаил Никифорович Катков (1818-1887). С 1885 года Хвощинская много болела, с 1887 года перестала выходить на улицу, и постоянно нуждалась в деньгах. В 1889 году Литературный фонд взял Хвощинскую на своё попечение и 24 мая её перевезли на дачу в Петергофе, где она и скончалась 8 июня. Похоронили Надежду Дмитриевну Хвощинскую-Зайончковскую 10 июня на Петергофском кладбище на средства Литературного фонда. На похоронах почти никого не было. В 1890-91 года в некоторых журналах появлялись статьи, посвящённые жизни и творчеству Н.Д. Хвощинской (В.Крестовский-псевдоним), а потом про неё прочно и надолго забыли. Правда, в 1897 году Цебрикова в журнале “Мир Божий” опубликовала очерк жизни Н.Д. Хвощинской, но эта попытка привлечь внимание общественности и читателей к творчеству В.Крестовского-псевдонима не удалась.
-
Подготовка к аресту группы Надя Имре В эти переговоры между Москвой и Белградом 9 ноября вставил своё первое слово и Кадар Янош, который высказался в том духе, что надо потребовать от Надя Имре заявление об его отставке с поста премьер-министра. Затем Надь и его соратники должны документально пообещать, что не будут заниматься деятельностью, враждебной новому правительству Венгрии. При выполнении этих условий, по мнению Кадара, Надя со спутниками можно было бы отпустить в Югославию, чтобы не обострять отношений с Белградом. В тот же день Кадар получил из Москвы ответ, в котором указывалось, что "Надь Имре и его группу ни в коем случае нельзя передавать югославам". Большой Брат лучше знает, что делать! 10 ноября ЦК КПСС несколько смягчил свою позицию по этому вопросу и написал югославским товарищам, что теперь уже не следует обсуждать вопрос о том, насколько правильно поступили сотрудники югославского посольства в Будапеште, предоставив убежище Надю и его спутникам, а следует совместно искать конкретный выход из создавшегося положения. В этом письме впервые прозвучал план перемещения Надя Имре со спутниками на территорию Румынии с согласия правительств Венгрии и Румынии. Такое решение проблемы не нанесло бы урона престижу Югославии и соответствовало бы интересам венгерского правительства. Кадар со своей стороны добавил, что те члены группы Надя (кроме Лошонци и самого Надя), которые заявят о поддержке нового венгерского правительства, могут оставаться на территории страны, но высоких постов они уже не займут. Румынские руководители полностью поддержали это предложение ЦК КПСС и выразили готовность немедленно приступить к переговорам с Надем, чтобы убедить его принять подобное предложение, а также предоставить самолёт для транспортировки венгров из Будапешта в Румынию. Югославы, однако, неожиданно упёрлись, и 12 ноября посол Солдатич заявил Кадару, что предложенный выход из ситуации вокруг группы Надя наносит ущерб престижу Югославии; также руководители ФНРЮ не считают Румынию подходящей страной для перемещения туда Надя и его группы. По мнению югославских товарищей, существует только два выхода из создавшегося положения: 1. новое венгерское правительство даёт гарантии безопасности Надю и его группе; в этом случае они остаются на территории Венгрии; 2. Надь и его группа эвакуируются в Югославию, где получают право убежища. Несколько дней шли переговоры между заинтересованными странами, Югославией, Венгрией и Румынией, под приглядом со стороны Москвы. Поляки попыталась было внести свой вклад в дело об урегулировании ситуации вокруг группы Надя, но их инициативу венгры вежливо отклонили. Сам Кадар 14 ноября говорил, что никто не будет наказан за участие в прошлых событиях, а участие Надя в политической жизни страны зависит лишь от него самого. 16 ноября румынский лидер Георге Георгиу-Деж (1901-1965) сообщил югославскому послу Николе Вуяновичу, что он лично собирается прилететь в Будапешт для урегулирования ситуации вокруг Надя Имре или прислать туда своего личного представителя. По мнению Дежа, Надь Имре с группой спутников лучше оставаться в Румынии до тех пор, пока ситуация в стране не урегулируется. В случае же, если Надь и Лошонци заявят о поддержке правительства Кадара, то они смогли бы остаться у себя дома в Венгрии. В любом случае Деж или его представитель обсудят с Надем вопрос о его переезде в Румынию. В тот же день под давлением югославов, Надь и Лошонци дали согласие покинуть территорию посольства ФНРЮ в Будапеште и вернуться в свои дома, если правительство Кадара даст письменные гарантии обеспечения их личной безопасности. Посол Солдатич довёл эту информацию до сведения Кадара, который согласился дать такие гарантии, и они договорились о том, что группа Надя сможет покинуть посольство уже утром 17 ноября. Узнав о достижении предварительной договорённости с Кадаром, здание посольства утром 18 ноября покинули Санто Золтан, Дьёрдь Лукач (1885-1971) и Ваш Золтан (1903-1983) с семьями, чтобы вернуться по домам. Этих людей ведь не было в списке лиц, которых предполагалось вывезти в Румынию, но до дома никто из них так и не добрался, а 23 ноября их всех отправили в Румынию. Югославы сделали вид, что не заметили исчезновения этих людей в Будапеште, так как уже стремились побыстрее избавиться от присутствия нежеланных гостей в стенах своего посольства. Но я забежал немного вперёд. Однако под давлением Москвы 17 ноября Кадар вызвал к себе посла Солдатича и вместо вручения последнему обещанных письменных гарантий довёл до его ведения более жёсткие условия, при выполнении которых группа Надя сможет покинуть здание посольства ФНРЮ. Надь Имре и Лошонци Гёза должны объявить о добровольной отставке со своих министерских послов, выступить с самокритикой своих предыдущих действий, одобрить действия правительства Кадара в борьбе с контрреволюцией и обязаться не совершать никаких действий против нового правительства Венгрии. Пока же положение в стране не будет урегулировано, группе Надя следует найти убежище в одной из социалистических стран. Удивлённые югославы лишь вяло протестовали, по-прежнему настаивая лишь на получении письменных гарантий безопасности для всех членов группы Надя, после чего все они смогли бы вернуться домой. Вопрос о переезде этой группы в Югославию посол Солдатич на этот раз уже не поднимал. Что касается требуемых Кадаром заявлений со стороны Надя и Лошонци, то это является делом свободной воли упомянутых лиц и относится к категории внутривенгерских дел. Советские эмиссары в Венгрии тоже не бездействовали: изучив ситуацию в стране, они (Суслов, Аристов и Шелепин) 17 ноября предложили рассмотреть на заседании ЦК КПСС вопрос об аресте группы Надя при выходе из здания югославского посольства, чтобы этапировать их всех на территорию Румынии. Сообщалось также, что товарищ Кадар согласен с подобным решением этого вопроса. Тем временем, дальнейшие переговоры между правительствами Венгрии и Югославии стали носить характер фарса. Обе стороны прекрасно понимали, чем всё закончится, но, как говорится, соблюдали видимость приличий. 21 ноября Кадар сообщил югославским товарищам, что он письменно подтверждает ранее сделанное заявление о том, что "венгерское правительство не намерено применить к Надю Имре и членам его группы репрессий за их прошлые действия". Кадар теперь уже не требовал никаких покаянных выступлений со стороны Надя и Лошонци, так как "написание такого заявления является делом свободной воли указанных лиц". Получалось, что все требования югославской стороны были удовлетворены: теперь члены группы Надя могли свободно покинуть своё убежище на территории посольства ФНРЮ в Будапеште и вернуться в свои дома. Никто почему-то не вспомнил о том, куда делись товарищи Санто, Ваш и Лукач? А советские эмиссары бодро рапортовали в Москву о том, что генерал Серов вместе с венгерскими коллегами предпринял все необходимые меры для подготовки предстоящего ареста всех членов группы Надя, сразу же после того как они покинут своё убежище. Выезд венгерских беженцев из здания югославского посольства планировалось осуществить вечером 22 ноября. Развязка близилась. В первой половине дня 22 ноября с Надем Имре встречались гости из Румынии: сам Георгиу-Деж, премьер-министр Румынии Киву Стойка (1908-1975) и Вальтер Роман (Нойландер Эрнё, 1913-1983), который раньше работал вместе с Надем в Коминтерне. Во время визита в югославское посольство их сопровождал Мюнних. Румынские товарищи по отдельности побеседовали с Надем и другими венгерскими руководителями восстания и убедились, что никто не хочет покидать Венгрию, а также не собирается делать никаких полезных для правительства Кадара заявлений. Более того, во время беседы со своим бывшим коллегой Вальтером Романом Надь Имре сказал последнему, что товарищ Тито настоятельно советовал ему не покидать Будапешт, и что скоро Тито выступит с новым заявлением о Наде, которое полностью дезавуирует его предыдущие высказывания по Венгерскому вопросу и лично о Наде Имре. Румынские товарищи вместе с Кадаром решили, что группу Надя следует срочно переправить в Румынию, где им будет предоставлено убежище и обеспечены соответствующие условия (охрана). Но надо было как-то в глазах мировой общественности оправдать, хотя бы формально, правомерность подобной операции. И вот в тот же день, возможно ещё и до ареста Надя со спутниками, венгерский заместитель министра иностранных дел Шебеш отправляет своему румынскому коллеге Аурелу Мэлнэшану срочную телеграмму с просьбой представить группе Надя убежище на территории Румынии, обеспечить их безопасность и, вместе с тем, не позволить им вести деятельность, направленную против нового венгерского правительства. В сопроводительном письме пояснялось, что правительство Венгрии в настоящий момент не может обеспечить безопасность Надю Имре и его соратникам, так как их пособничество контрреволюции вызывает гнев широких народных масс в стране, и они могут стать жертвами возмездия со стороны пострадавших. С другой стороны, реакционный силы и контрреволюционные элементы могут устроить вооружённые провокации, жертвами которых станут Надь или его сподвижники, а вину за эти эксцессы возложить на коммунистов Венгрии. Товарищ Мэлнэшан немедленно дал положительный ответ на просьбу венгерского коллеги, так что эти дипломатические документы как бы создавали международно-правовое обоснование экстрадиции группы Надя в Румынию. А как же происходил собственно арест Надя Имре и членов его группы?
-
Иштван Ещё одна в этот день встреча — и прощанье. Появился Иштван. Мы едва не разминулись: я заметил его широкую спину, когда он уже поворачивал за угол. Мы бредём по течению улицы, как по руслу реки. Ноги вязнут в кучах жёлтых листьев. Рассказать друг другу почти нечего. — Где Бела? — Не знаю, я потерял его из виду ещё в воскресенье. — А ваш командир? — Дудаш был с нами, уже не командовал, сражался, как всё. Где он теперь, не знаю. — Ты всё время был в боях? — Да. Ранили меня. Только теперь я замечаю, что Иштван хромает. — Так всё, конец? — Конец. Иду домой. Не был дома с двадцать третьего... Некоторое время мы идём молча. — А я уезжаю. Ханка уже уехала. — А Марьян? — Тоже. — А Зыгмунт? — Уезжает вместе со мной. Мы снова молчим. Наконец достаём записные книжки и обмениваемся адресами. Целуемся. Хромая, Иштван уходит. Воскресенье, 11 ноября Последнее путешествие по Будапешту Чепель — длинный, унылый, безобразный, как всякий фабричный квартал в больших европейских городах. Чтобы ему быть таким, не было надобности войне проходить через Чепель. Война прошла через Чепель. Этот квартал Будапешта защищался дольше всех. Ещё сегодня в глубине Чепеля тлеют непогашенные очаги сопротивления. В той части Чепеля, где мы проходим, эти очаги задавлены. Их нет. И ничего другого нет. Километрами тянутся пустые, безлюдные улицы. Мы глядим по сторонам: ни одного дома не пощадила война. В каждом огромная брешь — чаще всего на уровне второго или третьего этажа, будто тут прошёл хищный допотопный зверь, кусавший направо и налево, всюду жаждавший оставить след своих челюстей. Иные следы на мостовой. Через каждые несколько десятков шагов привидение — чёрная, скрученная груда железа: убитый танк. Несколько раз попадаются подорванные "катюши"... Возвращаясь с Чепеля, мы проходим почти через центр — через Ференц-кёрут и Уллей-ут. Тут ещё страшнее: все дома сожжены или взорваны, мостовые вывернуты наизнанку, копоть, пыль, узкие тропинки, протоптанные между руинами... Но этот вид нам знаком. Это Варшава 1944-го. Захваченный город. Победители Их четверо. Они лежат на улице рядышком, в неловких, неестественных позах. Разодранные и сплющенные, едва ли не двухмерные, они выглядят тряпочными куклами, заброшенными под опаленную стенку, почти втоптанными в краешек выщербленного тротуара. Кто-то присыпал их ободранные лица белой пылью или известью. Тот, что впереди, — вообще без лица: с погнутой каской срослось чёрное, засохшее месиво. Должно быть, давно они так лежат, потому что уже ничем не напоминают о мире живых, откуда их вырвало какое-то невообразимое мгновение. Они стали частью мёртвого пейзажа разбитой вдребезги городской улицы. Продолжение последнего путешествия Проводником мне служит молодой венгерский студент. Проводником? Я не знаю этих улиц, а он их не узнаёт. Мы оба блуждаем в это воскресное утро, в последние часы перед разлукой. Мы склоняемся над свежими могилами, которых не счесть в каждом сквере, в парках, возле церквей. На кусках фанеры или картона написано, кто тут лежит: “Лайош... 18 лет”, “Жужа... 15 лет”, “Арпад... 12 лет”. Все могилы усыпаны цветами. Мы входим в церковь. Людей меньше, чем можно ожидать. Венгрия — не чересчур религиозная страна. Но в высокие своды ударяет песнь необыкновенной красоты и силы. Я никогда такой не слышал. Мой товарищ объясняет: это старый церковный хорал: "Боже, Ты, что Венгрию..." Пение тянется долго — когда оно умолкает, мы выходим. Мы хотим ещё заглянуть в университет. Но приходится долго простоять перед массивными воротами, прежде чем открывается узенькое окошко и выглядывает разгневанный старый привратник: — Чего вам тут надо? Нет университета. Приказ господина министра просвещения — никого не пускать. Идите себе. Окошко захлопывается. И мы бродим дальше, бесцельно и бессмысленно, потом расстаёмся и договариваемся снова увидеться после обеда. Но в гостинице я узнаю, что не увижусь больше ни с кем из будапештских друзей. Мои коллеги несколько странным образом раздобыли машину. Мешкать не следует. Мы едем через Югославию в Польшу. Двадцать лет спустя Через двадцать лет — закончим рассказ. Надо было брать ноги в руки и улепётывать из Будапешта, захваченного русскими и их местными сообщниками. Первой группе польских журналистов — в том числе женщинам и больным — удалось уехать с югославскими коллегами, их автобусом. Но на всех там мест не хватило. Мы искали случая. Ближайшая дорога в Польшу — через Чехословакию — была закрыта. Мы решились лететь в Бухарест румынским самолётом (только они и летали) — и, к счастью, не полетели: тот самый самолет, что должен был нас взять, попал в аварию или был неведомо кем подстрелен, и никто не уцелел. Тем временем один из наших каким-то манером попал в Будапеште на “пир победителей”. Ему досталось место возле нового коменданта общественной милиции. Выпили. Пьяный милицейский предложил пьяному польскому журналисту машину и пропуск. Пропуск, правда, выдан на фургон для перевозки мяса, в котором два лица могут передвигаться по Будапешту, — получили же мы маленький виллис, влезли туда впятером (четыре журналиста и студентка) и пустились из Будапешта на юг, к югославской границе. Ну, и как-то доехали — с пьяным шофёром, с вечно глохнущим мотором, по заминированному шоссе, через бесконечные советские патрули, которые, правда, не могли проверить, что там написано по-венгерски в пропуске. Мне запомнились три таких контроля. Первый — ещё в центре города, когда мой слишком свободный русский язык вызвал подозрения, и меня принялись допрашивать. Я сослался на свою недавнюю учёбу в Москве, но, когда от меня потребовали назвать фамилии преподавателей, они мгновенно, все до одной, вылетели из головы. Я их тут же припомнил, и смершевец, быть может, даже не заметил минутного колебания, но для меня оно продолжалось вечность. Потом уж я не разевал рта, зато отлично слышал, как, пропуская нас через очередную рогатку, один русский проворчал другому: "Поляки... Тоже бандиты!" Наконец в третий раз безусый офицерик всунул розовое личико в машину и озабоченно прошептал: "Извините... Мы не виноваты..." Только перед самой границей, в Сегеде, нас задержал смешанный русско-венгерский патруль, и казалось, что пропуск пошёл к чертям, а нас ожидает долгое следствие в местной контрразведке. В начале разговора в контрразведке нам достались горькие упрёки: это, мол, польский пример толкнул венгерскую молодёжь на безрассудные поступки. Но мы ответили, что в польских октябрьских демонстрантов не стреляли и потому всё прошло спокойно; на этом политическая дискуссия прекратилась. Сомнения возбудили наши документы — например, в моём паспорте не было штемпеля пересечения границы при въезде. Долго, усердно дозванивались до Будапешта, в конце концов, поймали коменданта милиции, и он от нас не отрёкся, так что мы смогли, хоть и под конвоем танков, одного впереди, одного сзади, продолжить дорогу к желанной границе. Мы перешли её пешком, оставив машину на венгерской стороне. На югославской таможне мы дождались утра; за нами приехал чиновник посольства ПНР в Белграде; наши сведения его не интересовали: он твёрдо знал, что в Будапеште перед освобождением был миллион (!) организованных фашистов и что это они разожгли контрреволюционный мятеж... Из Белграда через Вену мы полетели домой. Некоторые из нас — в том числе и я — считали своим долгом дать слово правде о венгерском восстании. Какое-то время эта возможность была — мы ещё переживали медовые месяцы польского Октября. Я выступал во многих местах, некоторые выступления помню до сих пор: в Клубе Кривого Колеса, на фабрике имени Розы Люксембург (это там старый рабочий- коммунист, чуть не плача, обвинил меня во лжи — с самой зари пролетарской власти в России буржуазия немилосердно клеветала на неё, и он знает, что не может быть того, о чём я рассказываю, — не может быть и неправда! Спустя годы точно то же скажет мне в Риме итальянский коммунист о только что прочитанном “Архипелаге ГУЛаг”...), наконец — в Генеральном штабе Войска Польского. Тут, через несколько минут после того, как я завёл своё, в большой зал, наполненный молодыми офицерами, явились несколько советских генералов и полковников в польских мундирах и заняли места в первом ряду, напротив меня. Однако они меня не прерывали и не вступали в полемику, только внимательно слушали, и иронические улыбки блуждали на широких лицах... На основе заметок, сделанных ещё в Будапеште, я закончил свой “Венгерский дневник”. Я посвятил его памяти Михаила Кольцова, русского публициста, — его “Испанский дневник” незадолго до того произвёл на меня большое впечатление. Поразила меня и судьба автора, попавшего в число жертв кровавых сталинских чисток. Из-за этого и книга была запрещена — уцелевший экземпляр мне давали в Москве под страшным секретом. Я печатал свой “Дневник” в “Новой Культуре” (редактором которой меня выбрали коллеги, когда я вернулся из Венгрии); несколько кусков появилось, хотя и с пропусками, а последний цензура запретила совсем. Тогда я напечатал дневник целиком в парижском журнале “Франс-Обсерватер” — переводила Анна Познер, и как раз тогда, чуть ли не в связи с этим переводом, она вышла из компартии... Гораздо позже я услышал о русском переводе “Венгерского дневника” (того, что появилось в “Новой Культуре”); его сделал студент-литовец по заказу дирекции Литинститута, которая нашла нужным ознакомить узкий круг посвящённых с мерзкими выходками недавнего аспиранта и осудить его на закрытом собрании. Так оно и произошло, но тексты, вопреки первоначальному замыслу, пошли дальше, к не предусмотренным властями читателям, — многих из них я потом встречал, и совсем недавно мне рассказывали, что какие-то копии “Венгерского дневника” всё ещё кружат на окраинах русского самиздата... Вот и всё о возвращении из Венгрии группы польских журналистов и о наших поспешных попытках сказать правду об отчаянном и подавленном восстании. (Кроме своего “Дневника”, назову ещё репортажи Ханки Адамецкой в “Штандаре Млодых” и Марьяна Белицкого в “По просту”.) Спешка наша оказалась как нельзя более к месту: вскоре (по «государственным соображениям») уже ничего не могло появиться, а позже, когда Гомулка в одной из своих речей бросил словечко “контрреволюция”, открылось широчайшее поле деятельности для профессионалов и добровольцев по оплёвыванию венгерского восстания. Что тем временем происходило в Венгрии — известно. Жертвами волны террора после поражения восстания стали как его многочисленные участники и сочувствующие, так и военные и политические руководители. Эти последние, во главе с Надем Имре, испытали на себе привычное для их победителей вероломство: когда, получив гарантии безопасности, они отправлялись в эмиграцию в Югославию, их выволокли из югославского автобуса, посадили в тюрьму на румынской территории (вместе с арестованными раньше участниками переговоров — Малетером Палом и др.), тайно “судили” и убили. Наш собеседник из здания парламента, Лошонци Гёза, не дождался этого “суда” — умер до него, в тюрьме, при невыясненных обстоятельствах. Среди тех, кому была дарована жизнь и возможность умереть своей смертью в Будапеште, был престарелый Лукач Дьёрдь. Из других, с кем я встретился во время восстания, кажется, был расстрелян красочный Дудаш. Пишу “кажется”, потому что сообщение об этой казни, насколько мне известно, никогда не было опубликовано, и я знаю о ней только по слухам — как и о том, что Дудаша принесли на казнь на носилках. От подчиненного Дудаша, выступающего в моём дневнике под именем Иштван (так я его тогда зашифровал, а настоящего имени уже не припомню), через год пришла Марьяну Белицкому открытка из Канады: выходит, несмотря на ранение, он сумел перейти границу. Уже нет в живых журналиста, переводчика на нашей встрече с Дудашем, Батернаи Белы. В своём дневнике я опустил не только его фамилию, но и деталь, объясняющую наши столь скорые дружеские отношения. Батернаи перевёл мою юношескую книгу о Людвике Варныском (“Каторжная мазурка”), изданную в Венгрии в 1952 г. под названием “Bilincstánc”. Потому-то — хоть раньше мы и не были знакомы — встретившись во время восстания, мы не чувствовали себя чужими друг другу. Больше я его никогда не видел, но сохранил самые светлые воспоминания об этом отважном человеке — бойце АК, политическом утописте, друге Польши. Выдающийся писатель старшего поколения, с которым я встретился в Будапеште 10 ноября 1956 г., — это Дери Тибор (1894-1977). Вместе с несколькими другими писателями, активно участвовавшими в венгерских событиях, он хотел после поражения искать убежища в Польше. Я пытался что-то устроить в Варшаве, разговаривал с одним членом Политбюро и с человеком из МИДа — я даже не исключаю, что мои собеседники, не лишённые доброй воли, предприняли какие-то усилия «на высшем уровне», но, видно, снова на пути встали безжалостные “государственные соображения”, и венгерские писатели не получили убежища. Вскоре Дери Тибор, Хаи Дьюла (1900-1975) и другие оказались в тюрьме, дальнейшие попытки стали безнадежными... Только молодого студента, который 11 ноября водил меня по разрушенному, оплакивающему убитых Будапешту, мне удалось ещё встретить, и не раз, — это Гёмори Дьёрдь, ныне известный кембриджский полонист... С течением лет террор в Венгрии ослаб, обнаружился и исторический парадокс: в то время как обожаемый в Октябре “вождь нации” Гомулка постепенно загонял страну в состояние всё большей политической и экономической зависимости от СССР, растущего угнетения, нищеты и лжи — ненавидимый (и справедливо) Кадар как бы искал путей выхода из ловушки, довольно успешно пускался в экономические эксперименты, умеренно либерализировал режим, стремился прийти к соглашению с народом и его интеллигенцией. Сейчас, через двадцать лет после событий в обеих странах, не только материальный уровень жизни в Венгрии очевидно выше, чем в Польше, но и атмосфера, кажется, лучше, и культура не приведена в такой упадок, и убийственная советизация в различных областях не продвинулась в той степени, как у нас. По крайней мере, такое впечатление было у меня, когда я в этом году снова посетил Будапешт и ходил по старым следам — моим собственным и разлетевшихся друзей... Почему так случилось? Или решающую роль сыграли черты характера и ума вождей? Или, может, несмотря ни на что, иное географическое положение? Или докоммунистическая Венгрия была более западной страной, чем Польша, с более укоренённым европейским сознанием, и прививка советизма там ещё более чужеродна, и энергичней исторгается социальным организмом? Или, наконец, именно восстание, хоть и проигранное, на более длительный срок создало условия, в которых правители считают менее рискованным обращаться к народу с жестами примирения, нежели вечно завинчивать гайки? Я только ставлю эти вопросы, но — хоть и был живым свидетелем того и другого — ответить не осмелюсь. В заключение — коротко о моих земляках, которые были со мной там и тогда; нескольких из них я упоминал в «Венгерском дневнике», и, быть может, читателям хотелось бы знать их дальнейшую судьбу. Ханка Адамецкая, светлая, благородная, чистая, постоянно жила на самой высокой, напряжённой ноте и — покончила с собой через несколько месяцев после нашего возвращения из Будапешта. На её похоронах встретились, пожалуй, все остальные — последний раз в полном составе. В обстоятельствах, слишком похожих на самоубийство, погибла вскоре и Лидка Видаевич — “девчоночка с шапкой волос и огромным автоматом”, о которой я писал в заметке от 1 ноября, умышленно тогда не уточняя, что речь идёт о польской студентке, участнице венгерского восстания. После нашего возвращения Лидка не раз ко мне забегала, мы разговаривали, я разделял её горечь, но сжигавшая этого полуребёнка ненависть возбуждала сострадание и страх. Я пытался её успокаивать, однако ожидавшей её гибели не предчувствовал, хоть, может, и следовало бы. Марьяна Белицкого тоже нет в живых. Он умер обыкновенно, в больничной постели, после месяцев страданий, после лет запутанной иногда, но яркой жизни. Он умел радоваться жизни, как мало кто из известных мне людей, и в то же время был способен на самоотречение и самоотверженность ради убеждений и друзей. Марьян расстался с партией задолго до меня, ещё в 1957 году. Из-за этого ему пришлось почти полностью отойти от журналистики; в поисках другого поля деятельности он занялся древней историей и написал хорошую книгу о шумерах. Были у него и другие планы, а в больницу он попал внезапно: я был за границей, ничего не знал, а вернувшись, на следующий день узнал о его похоронах. На этих похоронах я не встретил уже почти никого из нашей будапештской “команды”: одного только — годами перед тем не видавши — Зыгмунта Жежуховского, который давным-давно бросил перо и зарабатывал на жизнь более достойным способом. Я обрадовался этой встрече, договорились созвониться — и с тех пор снова прошли годы... Францишка Боровичова покинула Польшу с волной эмигрантов 68-69-го года. Не знаю, где она сейчас и как её дела, — где бы ни была, если когда-нибудь до неё дойдут эти слова, пусть знает, что я сердечно вспоминаю хорошего товарища и желаю ей счастья... За границей — но в ином качестве: специальных корреспондентов в разных там Парижах и Вашингтонах — наслаждаются жизнью некоторые другие журналисты, фамилии которых я позволю себе опустить. Признаюсь, что тогда в Будапеште я не подозревал в них той ловкости, которую они демонстрируют, годами снабжая свои редакции желательными информациями и комментариями; и всё ещё, бывает, удивляюсь — это те самые? это они теперь разоблачают гнилой Запад, коррупцию парламентарных режимов, заговоры сионистов и маоистов? Но и на этих — куда более далёких мне, чем умершие и изгнанные, — слава Богу, свет клином не сошелся... Пора прервать эту глоссу к дневнику двадцатилетней давности — а ниточка венгерская в моей жизни никогда уже, верно, не оборвётся, хотя всего лишь неполных две недели продолжалось моё бессильное присутствие возле защищавших свою свободу и достоинство братьев-мадьяров.
-
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Бронзовой эпохи
Кинжал, 36,7 см, луристанские бронзы, 1100 гг. до н.э. Иран -
Из альбома: Кинжалы и ножи Ближнего Востока Высокого средневековья
Кинжал, сельджуки, 11-13 вв. Метрополитен-музей, Нью-Йорк -
Кинжалы и ножи Ближнего Востока Высокого средневековья
Изображения добавлены в альбом в галерее, добавил Yorik в Высокое средневековье
-
Из альбома: Павезы
Стационарный щит, 176,53х82,55 см, 22,68 кг, 1385-1387 гг. Германия Щиты таких размеров и веса служили для формирования стены и защиты стрелков и легких пехотинцев. Этот щит происходит из арсенала Эрфурте, в Саксонии, и окрашен гербом этого города и его вассальных земель Vieselbach, Капеллендорф и Vargula. Это, вероятно, было сделано после того, как 1385 году, архиепископ Эрфурте приобрел сюзеренитет над городом Vargula, но до 1387 года, когда герб вновь был пополнен. Отверстия в поверхности были сделаны арбалетыми болтами и пулями. -
Из альбома: Мечи Европы Высокого средневековья
Меч, 91,8 см, 850,48 гр., 13 в. Франция -
Из альбома: Кольчуги Развитого Средневековья
Детали кольчуги и копье, ок. 1271 г. Вероятно европейские -
Из альбома: Павезы
Стационарный щит, 171,45х73,03 см, 22,23 кг, 14 в. Германия Щит украшен гербом города Эрфурт, серебряное колесо на красном поле, и, возможно, был сделан до 1324 года, когда был изменен герб города. -
Из альбома: Доспехи Дальнего Востока Развитого средневековья
Панцирные пластины, 11 в. Япония -
Из альбома: Шлемы Востока Развитого средневековья
Шлем, сер. 14 в. Япония -
Из альбома: Доспехи Дальнего Востока Развитого средневековья
Доспех (Yoroi), пп. 14 в. Япония