Перейти к содержимому

 


- - - - -

321_И.А. Герцен и Н.Г. Чернышевский: мнения современников


  • Чтобы отвечать, сперва войдите на форум
3 ответов в теме

#1 Вне сайта   Yorik

Yorik

    Активный участник

  • Модераторы
  • Репутация
    87
  • 15 232 сообщений
  • 9514 благодарностей

Опубликовано 22 Сентябрь 2016 - 13:33

Изгнанник П.В. Павлов

Павлов Платон Васильевич (1823-1895) был в 1861 году избран профессором русской истории Петербургского университета.
В начале 1862 года в Петербурге в зале Кононова (Большая Морская, 16) Литературный фонд проводил очередной вечер для сбора средств в помощь нуждающимся литераторам. Платон Васильевич произнёс взволнованную речь о тысячелетии России, в которой он позволил себе несколько довольно либеральных фраз, на которые, скорее всего, никто и не обратил бы особенного внимания, если бы он не закончил своё выступление следующим образом:

"Россия стоит теперь над бездной, в которую мы и повергнемся, если не обратимся к последнему средству спасения, к сближению с народом. Имеяй [имеющий] уши слышать - да слышит!"

За эту речь бедного Павлова лишили должности и административным порядком выслали в Костромскую губернию, но вскоре разрешили жить в самой Костроме, а в 1866 году его и вовсе простили и разрешили вернуться.


Выступление Чернышевского

На этом же вечере выступал и Николай Гаврилович Чернышевский (1828-1889), много говоривший о недавно умершем Николае Александровиче Добролюбове (1836-1861).
Павел Дмитриевич Боборыкин (1836-1921) с любопытством ожидал этого выступления:

"Добролюбов был мой земляк и однолеток... и мне было в высшей степени интересно послушать о нём, как личности и литературной величине от его ближайшего коллеги по журналу, сначала его руководителя, а потом уступившего ему первое место как литературному критику “Современника”".

Однако, и сам Чернышевский, и его выступление Боборыкина очень сильно разочаровали:

"Когда Чернышевский появился на эстраде, его внешность мне не понравилась. Я перед тем нигде его не встречал и не видал его портрета. Он тогда брился, носил волосы “a la moujik” (есть такие его карточки) и казался неопределенных лет; одет был не так, как обыкновенно одеваются на литературных вечерах, не во фраке, а в пиджаке и в цветном галстуке.
И как он держал себя у кафедры, играя постоянно часовой цепочкой, и каким тоном стал говорить с публикой, и даже то, что он говорил, — всё это мне пришлось сильно не по вкусу. Была какая-то бесцеремонность и запанибратство во всём, что он тут говорил о Добролюбове — не с личностью покойного критика, а именно с публикой. Было нечто, напоминавшее те обращения к читателю, которыми испещрён был два-три года спустя его роман “Что делать?”
Главная его тема состояла в том, чтобы выставить вперёд Добролюбова и показать, что он — Чернышевский — нимало не претендует считать себя руководителем Добролюбова, что тот сразу сделался в журнале величиной первого ранга.
В сущности, это было симпатично; но тон всё портил.
Может быть, на меня его манера держать себя и бесцеремонность этой импровизированной беседы подействовали слишком сильно; а я по своим тогдашним знакомствам и связям не был достаточно революционно настроен, чтобы всё это сразу простить и смотреть на Чернышевского только как на учителя, на бойца за самые крайние идеи в радикальном социализме, на человека, который подготовляет нечто революционное".

Присутствующие тоже не слишком сильно рукоплескали одному из самых радикально настроенных революционных демократов:

"Сколько помню, публика на том вечере не сделала Чернышевскому особенно громкой овации, и профессор Павлов имел гораздо более горячий приём, что его и загубило".



Герцен и Чернышевский в Лондоне

Летом 1859 года Чернышевский совершил срочную поездку в Лондон для свидания с Александром Ивановичем Герценом (1812-1870), который в своём “Колоколе” осудил резко обличительную политику “Современника”, проводившуюся Некрасовым и Добролюбовым. Я говорю о статье Герцена “Very dangerous!”, напечатанной в 44-м выпуске “Колокола”, где Александр Иванович осуждал выпады “Свистка” (сатирический раздел “Современника”) против либеральной критики, которая затрагивала недостатки только низших слоёв государственной власти. Герцен тогда считал, что свобода слова и критики должны развиваться постепенно и, в частности, написал:

"Милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего, Боже сохрани) и до Станислава на шее..."


Некрасов с Добролюбовым почувствовали себя обиженными и захотели добиться от Герцена опровержения своих же слов, так что по требованию последних Чернышевский и рванул в Лондон для свидания с Герценом, но сведений об их двух встречах в Англии до обидного мало.

Одно из свидетельств о лондонских встречах принадлежит Максиму Алексеевичу Антоно́вичу (1835-1918), который выпытывал у Чернышевского подробности о его свидании с Герценом сразу же после возвращения того из Лондона. Чернышевский был скуп на подробности, и вот что сообщает Антоно́вич, передавая слова своего шефа:

"Явившись к нему, я разоткровенничался, раскрыл перед ним свою душу и сердце, свои интимные мысли и чувства, и до того расчувствовался, что у меня в глазах появились слезы, – не верите, ей Богу, уверяю вас. Герцен несколько раз пытался остановить меня и возражать, но я не останавливался и говорил, что я не всё ещё сказал и скоро кончу.
Когда я кончил, Герцен окинул меня олимпийским взглядом и холодным поучительным тоном произнес такое решение:

"Да, с вашей узкой партийной точки это понятно и может быть оправдано; но с общей логической точки зрения это заслуживает строгого осуждения и ничем не может быть оправдано".

Его важный вид и его решение просто ошеломили меня, и всё мое существо с его настроениями и чувствами перевернулось вверх ногами..."


Уже в ссылке в разговоре с Сергеем Григорьевичем Стахевичем (1843-1918) Чернышевский несколько иначе описал свои свидания с Герценом:

"Я нападал на Герцена за чисто обличительный характер “Колокола”. Если бы, говорю ему, наше правительство было чуточку поумнее, оно благодарило бы вас за ваши обличения. Эти обличения дают ему возможность держать своих агентов в узде, в несколько приличном виде, оставляя в то же время государственный строй неприкосновенным, а суть-то дела именно в строе, а не в агентах. Вам следовало бы выставить определенную политическую программу, скажем, - конституционную, или республиканскую, или социалистическую, - и затем всякое обличение являлось бы подтверждением основных требований ваших. Вы неустанно повторяли бы своё:

“Ceterum censo Carthaginem delendam esse” (“Карфаген должен быть разрушен”)".


Боборыкин со своей стороны охарактеризовал лондонское свидание двух революционных светил следующим образом:

"Когда впоследствии я читал о знакомстве Герцена с Чернышевским, который приехал в Лондон уже как представитель новой, революционной России, я сразу понял, почему Александру Ивановичу так не понравился Николай Гаврилович. Его оттолкнули, помимо разницы в их “платформах”, тон Чернышевского, особого рода самоуверенность и нежелание ничего признавать, что он сам не считал умным, верным и необходимым для тогдашнего освободительного движения.
Ведь и Чернышевский отплачивал ему тем же. И для него Герцен был только запоздалый либерал, барин-москвич".


Справедливость оценки Боборыкина подкрепляют и воспоминания наших героев об этом свидании.
Герцен писал:

"Удивительно умный человек, и тем более при таком уме поразительно его самомнение. Ведь он уверен, что “Современник” представляет из себя пуп России. Нас, грешных, они совсем похоронили. Ну, только, кажется, уж очень они торопятся с нашей отходной – мы ещё поживем".

Чернышевский в своих оценках был более резок:

"Какой умница, какой умница... и как отстал. Ведь он до сих пор думает, что продолжает остроумничать в московских салонах и препирается с Хомяковым. А время идёт теперь с страшной быстротой: один месяц стоит прежних десяти лет. Присмотришься – у него всё ещё в нутре московский барин сидит".

Алексей Степанович Хомяков (1804-1860) – русский философ и поэт, основоположник славянофильства.

Как бы подводя итог этих встреч, Боборыкин писал:

"Они не понравились друг другу и не могли понравиться. Чернышевский приехал с претензией поучать Герцена, на которого он смотрел как на москвича-либерала 40-х годов, тогда как себя он считал провозвестником идей, проникнутых духом коммунизма. Когда я познакомился с Герценом, я понял, до какой степени личность, и весь душевный склад, и тон Чернышевского должны были неприятно действовать на него".


С этого свидания начался разлад между Герценом и российскими революционными демократами, а вскоре авторитет Герцена в России и вовсе рухнул.
Боборыкин писал:

"Польское восстание дало толчок патриотической реакции. Оно лишило и Герцена обаяния и моральной власти, какую его “Колокол” имел до того времени, когда Герцен и его друзья стали за поляков".



Вокруг романа “Что делать?”

Авторитет же Чернышевского и влияние его идей на “прогрессивную” часть российского общества неуклонно возрастали и взлетели на недосягаемую высоту после ареста Чернышевского в 1862 году и его почти двухлетнего заключения в крепости, где он очень много трудился и написал свой известный роман “Что делать?”
Все “передовые” люди России, особенно молодёжь, студенческая, в первую очередь, с восторгом встретили выход в свет этого романа, который был напечатан в “Современнике” уже в середине 1863 года. Роман был напечатан вследствие небрежности членов следственного комитета и цензоров. Вскоре власти опомнились и запретили эти номера журнала, но было уже поздно – птичка вылетела из клетки.

Боборыкин писал об этом произведении Чернышевского:

"Огромный успех среди молодежи романа “Что делать?”, помимо сочувствия коммунистическим мечтаниям автора, усиливался и тем, что роман писан был в крепости и что его автор пошёл на каторгу из-за одного какого-то письма с его подписью, причём почти половина сенатских секретарей признала почерк письма принадлежащим Чернышевскому".


Любопытен также отзыв Николая Семёновича Лескова (1831-1895) об этом романе, напечатанный в том же 1863 году:

"О романе Чернышевского толковали не шёпотом, не тишком, — но во всю глотку в залах, на подъездах, за столом г-жи Мильбрет и в подвальной пивнице Штенбокова пассажа. Кричали: “гадость”, “прелесть”, “мерзость” и т. п. — все на разные тоны".


Далее Лесков подробно высказывает своё личное мнение о романе “Что делать?”:

"Роман г. Чернышевского — явление очень смелое, очень крупное и, в известном отношении, очень полезное. Критики полной и добросовестной на него здесь и теперь ожидать невозможно, а в будущем он не проживет долго.
Я не могу сказать о романе г. Чернышевского, что он мне нравится или что он мне не нравится. Я его прочёл со вниманием, с любопытством и, пожалуй, с удовольствием, но мне тяжело было читать его. Тяжело мне было читать этот роман не вследствие какого-нибудь предубеждения, не вследствие какого-нибудь оскорблённого чувства, а просто потому, что роман странно написан и что в нем совершенно пренебрежено то, что называется художественностью. От этого в романе очень часто попадаются места, поражающие своей неестественностью и натянутостью; странный, нигде не употреблённый тон разговоров дерёт непривычное ухо, и роман тяжело читается. Автор должен простить это нам, простым смертным, требующим от беллетристов искусства живописать.
Роман Чернышевского со стороны искусства ниже всякой критики; он просто смешон. И лучшая половина человеческого рода, женщины, к которым г. Чернышевский обращается, как к чувствам, оказывающим более сметливости, чем обыкновенный “проницательный читатель”, не могут переварить женских разговоров в новом романе".


19 мая 1864 года на Мытнинской площади Петербурга состоялась гражданская казнь Н.Г. Чернышевского, которая произвела очень тягостное впечатление на современников. Боборыкин с чужих слов так описал это действо:

"Подробности этой казни передавал нам в редакции “Библиотеки” не кто иной как Буренин, тогдашний мой сотрудник. Он видел, как Чернышевский был взведён на эшафот, как над ним переломили шпагу в знак лишения прав, и он несколько минут был привязан. Буренин подметил, что тот сенатский секретарь, который читал его долгий приговор, постоянно произносил его фамилию “Чернышовский” вместо “Чернышевский”.
Манифестаций, разумеется, не было таких, которые вызвали бы беспорядки".

Виктор Петрович Буренин (1841-1926) – поэт, критик и публицист.

Арест Чернышевского и следствие по его делу вызвали множество слухов и сплетен в образованных кругах русского общества, но так как достоверной информации было мало, то в головах царила путаница.

Как пример подобной неразберихи приведу отрывок из воспоминаний того же Боборыкина:

"И тогда и позднее много говорили в городе о том, как это Чернышевский был осужден на каторгу за письмо к Плещееву в Москву, а сам Плещеев хоть и допрашивался, но остался цел.
Это до сих пор многим кажется странным и малопонятным. Адресатом Чернышевского считали, несомненно, Плещеева. У него была одно время в Москве и типография.
Известно было, что Всеволод Костомаров выдал Чернышевского.
В настоящую минуту, когда я пишу эти строки (то есть в августе 1908 года), за такое письмо обвиненный попал бы много-много в крепость (или в административную ссылку), а тогда известный писатель, ничем перед тем не опороченный, пошел на каторгу".

Всеволод Дмитриевич Костомаров (1837-1865) – русский писатель и поэт-переводчик. Не путать с известным историком Николаем Ивановичем Костомаровым (1817-1885).
Алексей Николаевич Плещеев (1825-1893) – поэт, писатель, переводчик и литературный критик.

Всеволод Костомаров устроил у себя дома подпольную типографию, а после ареста дал показания против Чернышевского и ряда других революционных демократов. Однако в подробности этого запутанного следственного дела я пока зарываться не собираюсь.
Уж, извините великодушно!
Каждой змее свой змеиный супчик!

фото в галерею прошу сбрасывать на doctor_z73@mail.ru

#2 Вне сайта   Yorik

Yorik

    Активный участник

  • Автор темы
  • Модераторы
  • Репутация
    87
  • 15 232 сообщений
  • 9514 благодарностей

Опубликовано 26 Сентябрь 2016 - 09:44

Александр Иванович Герцен в последний год своей жизни

В этом очерке я не собираюсь смаковать скандальные подробности в жизни Герцена, Огарёва и окружавших их женщин. Об этом и так написано довольно много. Давайте лучше взглянем на Александра Ивановича глазами Петра Дмитриевича Боборыкина, которого никак нельзя отнести ни к революционерам, на даже к революционным демократам. Итак...

П.Д. Боборыкин познакомился с Герценом (1812-1870) мельком в 1865 году в Женеве, но сблизился он с Александром Ивановичем только осенью 1869 года в Париже.
Герцен уже не помнил об их женевской встрече, так что Боборыкина представил Герцену русский учёный Григорий Николаевич Вырубов (1843-1913) на одном из своих четвергов.
От Вырубова Боборыкин узнал, что Герцен хочет с ним познакомиться, так как уже слышал о его фельетонах и письмах, печатавшихся в русской прессе, которые Вырубов очень хвалил.


Знакомство с Герценом

И вот в очередной вырубовский четверг их знакомство состоялось, но не сразу:

"Когда я вошёл в гостиную, Герцен вёл оживлённый разговор с Литтре. Кроме меня, из русских был еще Е.И. Рагозин (впоследствии обычный посетитель герценовских сред) и ещё кто-то из сотрудников “Philosophic positive” — быть может, некий доктор Unimus, практикующий теперь в Монте-Карло".

Эмиль Максимильен Поль Литтре (1801-1881) – французский учёный-энциклопедист, издававший журнал “Philosophic positive” совместно с Вырубовым.
Евгений Иванович Рагозин (1843-1906) – русский экономист и публицист.

Повторюсь: воспоминания Боборыкина о Герцене представляют определённый интерес, так у него не было особых идеологических причин восторгаться личностью давнего эмигранта. Поэтому я позволю себе привести несколько отрывков из воспоминаний Петра Дмитриевича, лишь изредка разбавляя их своими комментариями.


Портрет Герцена

В своих мемуарах Боборыкин очень скупо описал внешность Герцена:

"Внешность Герцена, в особенности его взгляд и общий абрис головы, очень верно передавал известный портрет работы Ге, который я уже видал раньше.
Для тогдашнего своего возраста (ему шёл 58-й год) он смотрел ещё моложаво, хотя лицо, по своему окрашиванью и морщинам, не могло уже назваться молодым. Рост пониже среднего, некоторая полнота, без тучности, широкий склад, голова немного откинутая назад, седеющие недлинные волосы (раньше он отпускал их длиннее), бородка. Одет был в чёрное, без всякой особой элегантности, но как русский барин-интеллигент".

Николай Николаевич Ге (1831-1894) – русский художник.

В другой заметке о Герцене Боборыкин дополнил описание внешности А.И.:

"Красивым его лицо нельзя было назвать, но я редко видал более характерную голову с такой своеобразной, живой физиономией, с острыми и блестящими глазами, с очертаниями насмешливого рта, с этим лбом и седеющей шевелюрой. Скульптор Забелло сумел схватить посадку головы и всю фигуру со сложенными на груди руками в статуе, находящейся на кладбище в Ницце, только, как это вышло и на памятнике Пушкина в Москве, Герцен кажется выше ростом. Он был немного ниже среднего роста, не тучной, но плотной фигуры".

Пармен Петрович Забелло (1830-1917) – русский скульптор.


Московский барин

Боборыкин даже любовался старым московским барством Герцена:

"Это барство, в лучшем культурном смысле, сейчас же чувствовалось — барство натуры, образования и всей духовной повадки.
Тургенев смотрел более барином и был тоже интеллигент высшей марки, но он, для людей нашей генерации и нашей складки, казался более “отцом”, чем Герцен.
В А[лександре] И[вановиче] чуялось что-то гораздо ближе к нам, что-то более демократическое и знакомое нам, несмотря на то, что он был на целых 6 лет старше Тургенева и мог быть, например, свободно моим отцом, так как родился в 1812, а я в 1836. Но что особенно, с первой же встречи, было в нем знакомое и родное нам — это то, что в нём так сохранилось дитя Москвы, во всём: в тембре голоса, в интонациях, самом языке, в живости речи, в движениях, в мимической игре".

Иван Сергеевич Тургенев (1818-1883) – русский писатель.


Герцен и К.Д. Кавелин

Вспомнил Боборыкин и о старинном знакомстве Герцена с Кавелиным, находя между ними много общего:

"Так, я уже высказывался в том смысле, что для меня большое сходство (хотя и не черт лица, в деталях) между ним и К.Д. Кавелиным, которого я лично зазнал раньше.
Оба были типичные москвичи одной и той же эпохи. В особенности в языке, тоне речи и её живости. Они недаром были так долго друзьями и во многом единомышленниками и только под конец разошлись, причем размолвка эта была для Кавелина очень тяжкой, что так симпатично для него проявляется в его письмах, гораздо более тёплых и прямодушных, чем письма к Герцену на такую же тему Тургенева".

Константин Дмитриевич Кавелин (1818-1885) – русский учёный.


Разговор Герцена с Литтре

В центре этого четверга стал научный спор между Герценом и Литтре, и Боборыкин не мог обойти его своим вниманием:

"Разговор Герцена с Литтре продлился, кажется, весь вечер, и для меня он точно нарочно был приготовлен, чтобы сейчас же показать, с каким философским миропониманием кончал Герцен свою жизнь: через три месяца его уже не было в живых.
Не помню, кто начал это прение (это был не просто разговор, а диалектический турнир), но Герцен гораздо больше нападал, чем защищался".

Этот научный диспут произвёл на слушателей тягостное впечатление, так что, опуская подробности, привожу выдержки из Боборыкина:

"Мне лично было неприятно, главным образом, то, что А.И. слишком субъективно и, так сказать, “литературно” нанизывал свои возражения, и Литтре, вообще очень неречистый, побивал его без всяких усилий диалектики... мне было неприятно видеть, что А.И., при всей живости его доводов и обобщений, всё-таки уже отзывался в своем философском credo Москвой 40-х годов.
То же впечатление этот спор произвел и на Е.И. Рагозина...
Кроме того, выходило так, что Литтре не сразу схватывал фразеологию своего собеседника. Герцен бойко вел французский разговор, но думал он при этом не по-французски, а по-русски и целиком переводил фразы своего полугегельянского жаргона, чем и приводил не раз Литтре в недоумение.
Но всё-таки от человека получилось сразу нечто очень живое, искреннее и смелое, хотя он как мыслитель, на нашу тогдашнюю оценку, и не стоял уже на высоте строго научного мироразумения и теории познания".



Отъезд Герцена во Флоренцию

Вскоре после этого четверга Боборыкин вместе с Вырубовым посетили Герцена, с которым тогда жили Наталья Алексеевна Огарёва-Тучкова (1829-1913) и их дочь Лиза [Елизавета (1858-1875)], известная тогда как девица Огарёва. Герцен просил Боборыкина навещать его, но вскоре уехал во Флоренцию, где заболела его дочь Наталья Александровна (Тата, 1844-1936), жившая у брата Александра (1839-1906). Перед отъездом Герцен просил Боборыкина бывать у его “дамы”, причём он не говорил о Наталье Алексеевне, как о своей гражданской жене, а, приглашая, сказал:

"Вы спросите госпожу Огарёву".


Это было довольно странно, так как “госпожа Огарёва” в 1869 году стала официально носить фамилию Герцен, с которой она жила до своего возвращения в Россию в 1876 году.
Их дочка Лиза, кстати, никогда не называла Герцена “papa” или “отец”, и говорила ему “Александр Иванович”; даже в его присутствии она говорила о нём в третьем лице.
Боборыкин не воспользовался подобным приглашением и не встречался с Натальей Алексеевной до возвращения Герцена из Флоренции.


Продолжение знакомства с Боборыкиным

Герцен отсутствовал больше месяца, а когда вернулся, то в тот же день вечером навестил Боборыкина и просидел у него около получаса. Оказалось, что Герцен привёз из Флоренции свою дочь Тату, которая ещё не совсем оправилась от нервного заболевания, и в Париже её должен был лечить сам Шарко, которого Боборыкин впервые и увидел в квартире Герцена.
Жан Мартен Шарко (1825-1893) — французский психиатр.


Оценка личности Герцена

Визит Герцена произвёл на Боборыкина самое благоприятное впечатление:

"Я был очень тронут этим неожиданным посещением и тут сразу почувствовал, что я, несмотря на разницу лет и положения, могу быть с А[лександром] И[вановичем] как с человеком совсем близким. И тон его, простой, почти как бы товарищеский, никогда не менялся. Не знаю, чем он не угодил женевским эмигрантам, но ни малейшего генеральства у него не было".


Подобный отзыв о Герцене позволил Боборыкину сравнить Александра Ивановича с Тургеневым, причём, сравнение это было не в пользу последнего:

"В Иване Сергеевиче, даже когда он ласково принимал вас, вы всегда находили что-то обособленное, не допускающее до настоящего сближения. Это чувствовалось даже тогда, когда я был уже, к 80-м годам, сорокалетним писателем.
А в Герцене я видел вовсе не представителя поколения “отцов”, а старшего собрата, с такой живостью и прямотой всех проявлений его ума, души, юмора, какая является только в беседе с близким единомышленником, хотя у меня с ним до того и не было никакой особенной связи".



Диабет у Герцена

В те же дни Боборыкин узнал и о болезни самого Герцена, но сначала разговор у них шёл о старшей дочери Герцена и её болезни:

"Знаете, когда Александр прислал мне депешу сюда, я сейчас же сам собрался в путь. Он у меня человек серьезный, уравновешенный. Зря меня тревожить не стал бы. И это была для меня порядочная встряска".

Герцен имел в виду своего сына Александра Александровича.

Неожиданно Герцен сменил тему разговора, вытянул руку из-под манжеты и указал на неё Боборыкину:

"Видите? Желвак! То, что французы называют un clou [гвоздь]. У меня диабет, и как только какое-нибудь волнение — сейчас и выскочит вот такая история!"

Боборыкин считал, что именно осложнение после воспаления, вызванное диабетом, и унесло Герцена так рано.

В эти дни в Париже собралось почти всё семейство Герцена, кроме сына Александра, приехала даже дочь Ольга Александровна (1850-1953), которая в 1873 году выйдет замуж за французского историка габриеля Моно (1844-1912).
Каждой змее свой змеиный супчик!

фото в галерею прошу сбрасывать на doctor_z73@mail.ru

#3 Вне сайта   Yorik

Yorik

    Активный участник

  • Автор темы
  • Модераторы
  • Репутация
    87
  • 15 232 сообщений
  • 9514 благодарностей

Опубликовано 03 Октябрь 2016 - 09:51

Раз уж почти вся семья Герцена собралась вместе, придётся сказать несколько слов о каждом, или почти о каждом.
Чтобы все его родственники жили вместе, Герцену пришлось переехать из отеля в довольно просторную меблированную квартиру, которую ему удалось найти.

Наталью Алексеевну Огарёву Боборыкин иначе как “подруга” не назвал, до этих дней с ней не встречался,

"довольно часто слыхал про неё и был в общих чертах знаком с её прошлым".

И, тем не менее, при личном знакомстве Боборыкин был неприятно удивлён:

"Всякий бы на моем месте был удивлён — как это такая на редкость некрасивая женщина могла влюбить в себя Герцена, особенно если вспомнить, каким обаятельным представляется нам до сих пор образ его жены! Но правда и то, что та всё-таки оказалась неверной женой, и хотя муж, когда она вернулась домой, принял её с подавляющим великодушием, всё-таки рана осталась на дне его души".


Эта цитата из воспоминаний Боборыкина, несомненно, требует краткого комментария.
Женой Герцена с 1838 года была его кузина Наталья Александровна Захарьина (1817-1852), которая в браке родила девятерых детей:
Александр родился в 1839 году;
Иван – в 1840 г., сразу умер;
Наталья – в 1841 г., умерла через два дня;
Иван – в 1842 г., умер через 6 дней;
Коля (был глухонемым) – в 1843 г.; утонул вместе с бабушкой при кораблекрушении в ноябре 1851 г.;
Наталья (Тата) – в 1844 г.;
Елизавета (Лика) – в 1845 г., умерла, не дожив до года;
Ольга – в 1850 г.;
Владимир – 30 апреля 1852 г., умер через сутки.
Тогда же умерла и Наталья Александровна.
Как видим, в первые годы семейной жизни Наталья Александровна почти постоянно была беременной, так что личная жизнь у неё была не слишком сладкой.
Изо всех их детей выжили только Александр, Тата и Ольга – вероятно, сказывалось близкое родство супругов.

В эмиграции уже в 1847 году Герцены познакомились с семейством немецкого “революционного” поэта Георга Гервега (1817-1875), которое вскоре так присосалось к Александру Ивановичу, что вначале стало жить за его счёт, а 1849 году в Ницце они и вовсе стали жить в одном доме, коммуной. На совместной жизни очень настаивали и Наталья Александровна, и Гервег, но из их коммунистической жизни получился конфуз, так как Н.А. и Гервег стали любовниками, возможно, что ещё до Ниццы.

Эмма, жена Гервега, с самого начала была в курсе их связи, а Герцен долго ничего не подозревал, но потом прозрел, да и любовники во всём сознались. Так что Гервегов Александр Иванович со скандалом изгнал из своего дома, признал дочь Ольгу своим ребёнком (и никогда публично не высказывал никаких сомнений в её происхождении), немного позже примирился с женой, но их дальнейшая жизнь оказалась недолгой.

Вернёмся к Огарёвой, проникновение которой к Герценам Боборыкин описывает так:

"Характерно и то, что Огарёва, когда ещё была девицей Тучковой, начала восторженным преклонением перед личностью покойницы и через неё получила также и культ к её мужу. Потом, как жена Огарёва, она незаметно приобретала всё большее и большее влияние в семье овдовевшего Герцена. И всего этого она достигла, конечно, своим умом и характером, то есть силой воли, потому что характер её, в тесном смысле, многие, если не все, считали неприятным".


Всё же, несмотря на такое мрачноватое вступление, Боборыкин отзывается об Огарёвой довольно положительно:

"Я нашёл в ней очень умную, тонко наблюдательную, много видавшую на своём веку женщину, с большим тактом, а он нужен ей был, потому что её положение в семействе было, для посторонних и даже более близких знакомых, какое-то двойственное: жена не жена, хозяйка не хозяйка — и всё-таки что-то гораздо большее, чем просто друг дома, приятельница… Сколько я помню (могу и ошибаться), они с Герценом при посторонних не были на “ты” или, во всяком случае, не держались обыкновенного тона между мужем и женой, что было бы даже гораздо более подходяще для них обоих как врагов всякого церковного или светского формализма".


Как бы мимоходом Боборыкин замечает:

"Об Огарёве я не слыхал у них разговоров как о члене семьи. Он жил тогда в Женеве как муж с англичанкой, бывшей гувернанткой Лизы".

С этого места своих воспоминаний Боборыкин плавно переходит к характеристике дочерей Герцена:

"С дочерьми А.И. Огарёва была корректна, без особых проявлений участия или ласки.
Лизу вела на особый лад так, как её держали с младенческих лет, то есть предоставляла ей свободу — что хочет говорить и делать, что ей приятно.
Баловство замечалось больше в Герцене. Он любовался не по летам развитым умом Лизы, её жаргоном, забавными мыслями вслух. Она и тогда ещё, по тринадцатому году, была гораздо занимательнее, чем Ольга. [Не забывайте, что Лиза официально считалась дочерью Огарёва.]
Та [Ольга] ничем не проявляла того, что она дочь Герцена. Хорошенькая барышня, воспитанная на иностранный манер, без всякого выдающегося “содержания”. И всего менее подходила к своему жениху, слишком серьезному французскому ученому.
Наташа тогда ещё мало участвовала в общих беседах, больше молчала, но впоследствии, когда мне приводилось видеться с нею уже после смерти А.И., в ней я находил и его духовную дочь, полную сознания — какого отца она потеряла. И чертами лица она всего больше походила на него".

Напомню, что Александра тогда в Париже ещё не было.

С кем же ещё, кроме членов своей семьи, общался Герцен в последние месяцы своей жизни?
Боборыкин пишет, что

"у Герцена собирались по средам в довольно обширном салоне их меблированной квартиры".

И тут же наш мемуарист отвлекается:

"Только эту комнату я и помню, кроме передней. В спальню А.И. (где он и работал и умер) я не заходил, так же как на женскую половину. Званых обедов или завтраков что-то не помню. Раза два Герцен приглашал обедать в рестораны".


Званых обедов теперь не было, а ведь раньше, в Лондоне, Александр Иванович держал открытый стол на двадцать персон, и пустующих мест не бывало. Теперь же, в Париже, всё было совсем не похоже на дни былой популярности Герцена, и Боборыкин с огорчением отмечает:

"Когда их жизнь несколько определилась, то есть к декабрю, кружок постоянных посетителей этих сред оказался очень небольшим. Из выдающихся французов политики, науки, литературы, прессы я не помню решительно никого. Может быть, они посещали Герцена днем, но на эти среды не являлись. Я только и видал Шарко (ездившего как медик к своей пациентке; тогда он ещё был сильный брюнет) и жениха Ольги — Моно.
Из русских, кроме Вырубова и меня, тоже не припоминаю никого, за исключением Е.И. Рагозина, являвшегося всегда в сопровождении своей невестки, жены старшего брата".


Такая картина произвела на Боборыкина довольно жуткое впечатление:

"Вокруг себя Герцен не мог не чувствовать пустоты, и после кризиса, пережитого “Колоколом”, он уже видел, что прежний Герцен для большой русской публики перестал быть тем, чем был в Лондоне и из Лондона".

Несмотря на это, Герцен держался внешне спокойно:

"Горечи он не выказывал в лирических, грустных или негодующих тирадах. Его натура была слишком импульсивная и отзывчивая. Он всегда увлекался беседой, полон был воспоминаний, остроумных тирад, анекдотов и отзывчивости на злобу дня — и русскую, и тогдашнюю парижскую. Дома, у себя в гостиной, он произносил длинные монологи, и каждому из нас было всегда ново и занимательно слушать его. Его темперамент по этой части в русском был прямо изумителен".


В другом публицистическом произведении Боборыкин снова восхищается Герценом-собеседником:

"Истинным духовным удовольствием были для всех, кто пользовался его обществом, те беседы, которые так согревались и скрашивались его искрометным умом, особенно за столом в ресторане или в кафе за стаканом грога. Редко можно было встретить такого собеседника даже и среди французов или южан-итальянцев и испанцев. При таком темпераменте рассказчика и, когда нужно, оппонента, защитника своих идей, Герцен, конечно, овладевал беседой, и при нём трудно было другому вставить что-нибудь в общий разговор. И он не знал устали, мог просидеть за столом до петухов, и беседа под его обаянием всё разгоралась".

И очень жаль, что достойных собеседников у Герцена в последний год его жизни почти что не было.

Разговорчивость Герцена отмечал и И.С Тургенев, который встречался с Герценом в Лондоне:

"Бывало, он говорит, говорит без умолку до поздних часов, так что бедная жена его, сидя с нами, совсем разомлеет. Я распрощаюсь с ним, он пойдёт меня провожать, дорогой завернёт в какую-нибудь таверну и там, за стаканом вина или эля, продолжает говорить с таким же жаром и блеском".


Но в искромётные беседы с Герценом теперь проникали и другие нотки:

"Горечь и ядовитые тирады прорывались у него в Париже, когда речь заходила о разных “особах” из высших сфер, мужчинах и дамах, — как они льстили ему когда-то, а потом вели себя как доносчики и клеветники.
За обедом у “Frères Provenҫaux” мимо нас прошла одна из таких дам петербургского “монда” и сделала вид, что не узнала его".


Несмотря на эти огорчения, казалось, что Герцен сохранил вкус к жизни, и Боборыкин отмечает:

"Как раз на этом обеде я впервые увидал, насколько А.И. сохранил привычку хорошо поесть и выпить.
Он сам смотрел на себя по части “выпивки” строже, чем того заслуживал. Ему случилось даже при мне (было ли это именно тогда или позднее, точно не припомню) выразиться о себе так:

"Кто я такой? Старый пьянчужка!"

Это было совсем не то, что он представлял собою по этой части.
Но, возбуждаясь вином, он делался излиятельнее, и тогда сквозь остроумные оценки событий и людей и красочные воспоминания проскальзывали и личные ноты горечи, и ядовитые стрелы летели в тех, кого он всего больше презирал и ненавидел на родине".


О чём или о ком говорил Герцен во время своих встреч с Боборыкиным?
"Громовых тирад против властей, личности Александра II, общего режима я не слыхал у него. И вообще речь его не имела характера трибунного, “митингового” (как ныне говорят) красноречия. У него уже не было тогда прямых счётов ни с кем особенно, но он к тому времени утратил почти все свои дружеские связи и, конечно, не по своей вине".
Каждой змее свой змеиный супчик!

фото в галерею прошу сбрасывать на doctor_z73@mail.ru

#4 Вне сайта   Yorik

Yorik

    Активный участник

  • Автор темы
  • Модераторы
  • Репутация
    87
  • 15 232 сообщений
  • 9514 благодарностей

Опубликовано 10 Октябрь 2016 - 12:11

Литературные вкусы и пристрастия Герцена

Я уже раньше говорил о Герцене и Кавелине, разрыв между которыми произошёл в 1862 году, и, по словам Боборыкина,

"о Кавелине он при мне никогда не упоминал..."


Другое дело – Иван Сергеевич Тургенев; Герцен, по воспоминаниям Боборыкина,

"...о Тургеневе любил говорить, и всегда в полунасмешливом тоне. От него я узнал, как Тургенев относился к июньским дням 1848 года, которые так перевернули всё в душе Герцена, и сделали его непримиримым врагом западноевропейского “мещанства”, и вдохновили его на пламенные главы “С того берега”".


Однажды Герцен в лицах представлял Боборыкину,

"когда они стояли где-то на улице, где войска под командою генерала Ляморисьера усмиряли восставших увриеров.
А он (то есть Тургенев) смотрит на лошадь генерала и восхищается — какие у ней богатые стати!"

Кристоф Луи Леон Жюшо де Ламорисьер (1806-1865) – французский генерал и политический деятель.
Увриеры – рабочие, трудящиеся.

В другой раз Герцен рассказал о том, как он привёл Тургенева к одному знаменитому доктору, а тот после осмотра пациента говорит ему о Тургеневе:

"Что это за дряблая натура! Человеку всего тридцать лет, а он уже совсем седой".


Боборыкин довольно точно подметил различия в мировоззренческих позициях Герцена и Тургенева:

"Герцен и в последние годы не потерял веры в устои народной экономической жизни, в общину, в артель. Он остался таким же пламенным обличителем буржуазной культуры.
А Тургенев не хотел быть ничем иным, как западником и умеренным либералом".


Касаясь взаимоотношений этих писателей, Боборыкин отмечал:

"Они, как известно, одно время совсем разошлись и незадолго до этой зимы 1869–1870 года опять наладили немного свою переписку. Но всё-таки у Герцена чувствовался против него то, что называется , “зуб”. Он и на его роман “Отцы и дети” всё ещё смотрел строгонько, если не совсем так, как в 1862 году, но с весьма вескими оговорками. И в художественном смысле не ставил его на подобающую высоту. Это меня гораздо сильнее удивило бы, если б я не брал в соображение — до какой степени первое впечатление может залезть в душу и питаться дальнейшим разладом политико-социального credo".


Да и остальные литературные вкусы Александра Ивановича выглядели несколько устаревшими:

"Вообще же, насколько я мог в несколько бесед... ознакомиться с литературными вкусами и оценками А.И., он ценил и талант и творчество как человек пушкинской эпохи, разделял и слабость людей его эпохи к Гоголю, забывая о его “Переписке”..."


При Боборыкине у Герцена не было повода высказываться о таких русских писателях как Глеб Успенский, Помяловский или Михайловский, и это ещё можно понять, но ведь у Герцена

"не заходила ни разу речь о Льве Толстом, а тогда он уже был автором “Войны и мира”".

Глеб Иванович Успенский (1843-1902).
Николай Герасимович Помяловский (1836-1863).
Николай Константинович Михайловский (1842-1904).
Лев Николаевич Толстой (1828-1910).

Из знаменитостей русской литературы разговор у них заходил только о Некрасове и Тютчеве, и Боборыкин вспоминал:

"К Некрасову он сохранял всё то же неприязненно-брезгливое отношение, мотив которого слишком хорошо известен.
И о поэте Тютчеве он рассказал очень язвительно такую подробность — как тот где-то за границей при входе Герцена читал вслух что-то из “Колокола” (или “Былого и дум”) и восхищался так громко, чтобы Герцен это слышал. А потом, когда ветер переменился, выказал себя таким же, как и множество других, приезжавших на поклон к издателю “Колокола”".


Увы! На разговоры о более широком круге литераторов у Герцена просто не оставалось времени, ибо никто не мог предвидеть,

"что смерть похитит его через какие-нибудь несколько недель..."

Впрочем, если быть до конца честным, то Герцен в эти свои последние дни занимался по большей части разговорами, так что

"в Париже блестящий собеседник заслонял собою писателя высокого таланта, а издатель “Колокола” тогда, и по собственному сознанию, уже потерял обаяние на читающую массу своей родины".



Болезнь и смерть Герцена

В январе 1870 года в Париже происходили сильные волнения из-за ссоры между журналистом Виктором Нуаром и князем Пьером Бонапартом, состоявшейся 10 января и закончившейся гибелью журналиста. Об этом инциденте следует сказать немного подробнее.
Пьер Наполеон Бонапарт (1815-1881) был сыном Люсьена Бонапарта (1775-1840), младшего брата Наполеона Бонапарта, и его второй жены Александрины де Блешам (1778-1885). Наполеон III хоть и дал ему титул князя, но в свою семью его не допустил и не дал Пьеру никакой должности – ни при дворе, ни в правительстве, ни в армии.
Виктор Нуар – это журналистский псевдоним Ивана Салмона (1848-1870), который работал у издателя Анри де Рошфор-Люсе в газете “Марсельеза” и был практически не известен широкой публике. Слава пришла к нему после его смерти.

Рошфор и его сотрудник Груссе не рисковали прямо нападать на Наполеона III и избрали мишенью для своей травли Пьера Бонапарта, племянника императора. Пьер Бонапарт знал, что организатором этой кампании является Рошфор, но доказательств у него не было, а клеветнические материалы о нём подписывал Груссе. Пьер Бонапарт публично обозвал Рошфора и Груссе шайкой негодяев, добавив ещё несколько выражений, и ожидал вызова от Рошфора, который струсил и не хотел стреляться.
Эта честь вроде бы досталась Паскалю Груссе, который якобы и послал вызов Пьеру Бонапарту.
Анри де Рошфор-Люсе (1831-1913).
Жан Франсуа Паскаль Груссе (1845-1909), более известный как писатель-фантаст Андре Лори.

Дальше события развивались довольно странно. 10 января 1870 года к Пьеру Бонапарту явились журналисты Виктор Нуар и некий Ульрик де Фонвиль, которые были вооружены револьверами и не представились секундантами Груссе. Когда они были допущены к Пьеру Бонапарту, то они или передали ему устный вызов от Груссе, или настаивали на немедленной дуэли с Пьером Бонапартом, что противоречило всем правилам дуэльного кодекса. Журналисты явно продемонстрировали хозяину дома, что они вооружены.
Пьер Бонапарт отказался от этих предложений, сказав, что он "не будет стреляться с лакеями Рошфора" и предпочитает получить вызов от него самого.
Нуар вспылил и ударил Пьера Бонапарта по лицу, который вытащил свой револьвер и застрелил наглеца. Фонвиль попытался выстрелить в Бонапарта, но то ли не попал, то ли произошла осечка, и бросился бежать. Пьер Бонапарт выстрелил ему вслед, но не попал.
На суде Фонвиль объявил зачинщиком ссоры Пьера Бонапарта, но показания многочисленных свидетелей (слуг Бонапарта) опровергли эти показания, и Пьер Бонапарт был оправдан.

Либерально-демократическая пресса, естественно, обозвала Пьера Бонапарта зачинщиком ссоры и убийцей и обрушилась с нападками на правительство и другие государственные институты, и даже на всю династию Бонапартов. Оппозиция всячески подогревала общественное возмущение, организовывала уличные манифестации и беспорядки; для наведения порядка даже приходилось применять войска, но до революции на этот раз дело не дошло.

Герцен много носился по волновавшемуся Парижу и удивлялся тому, что Вырубов равнодушно относился к этим событиям. Герцен возмущался:

"Помилуйте, это не молодой человек, а мудрорыбица какая-то!"

Прозвище оказалось настолько удачным, что Вырубова за глаза потом называли “мудрорыбицей”.

Герцен ходил по Парижу в любую погоду, днём и вечером, старался присутствовать на различных политических митингах. На одном из таких собраний, организованном Огюстом Верморелем в “Salle des capucines”, Герцен и простудился. Лечить Герцена стал всё тот же доктор Шарко.
Огюст Жан Мари Верморель (1841-1871) – журналист.

В первые два дня никто не видел ничего опасного в подобной простуде, и даже отсутствие Герцена на традиционной среде не вызвало никаких опасений. На третий день стало ясно, что у Герцена пневмония, которая из-за диабета вызвала нарыв.
Бобрыкин каждый день приходил справляться о здоровье больного. Сначала к нему выходила Огарёва, а потом стала высылать Лизу, которая возмущалась тем, что Шарко поставил Александру Ивановичу банки, вызвавшие кровотечение.

Огарёва рассказывала Боборыкину, что она просила Тургенева задержаться в Париже ещё хоть на сутки, чтобы переждать кризису больного, но тот очень торопился в Баден. Между тем, Тургенев дождался в Париже казни известного убийцы Жана Батиста Тропмана (1849-1870) и уехал, не став больше задерживаться:

"Должно быть, его вызывала в Баден её повелительность".


Огарёва ему перед отъездом сказала:

"Тургенев! Вы мне всегда говорили, что после Белинского Герцена вы больше всех когда-то любили. Если он умрёт, вам будет жутко, что вы не хотели подождать всего одну ночь!"


Но Тургенев не захотел остаться, однако уже на следующий день после смерти Герцена, 22 января, он написал Анненкову:

"Я с час тому назад узнал, что Герцен умер. Я не мог удержаться от слёз. Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, какие бы ни происходили между нами столкновения, всё-таки старый товарищ, старый друг исчез... Вероятно, все в России скажут, что Герцену следовало умереть ранее, что он себя пережил... Но что значат эти слова, что значит так называемая наша деятельность перед этой пропастью, которая нас поглощает?"


В последние дни жизни Герцена к нему уже не пускали. Он часто терял сознание, но и незадолго до смерти всё спрашивал, есть ли депеша “от Коли”, то есть от Н.П. Огарёва.
Когда утром 21 января Боборыкин пришёл к Герценам, то в зале у камина стояли Вырубов и приехавший из Флоренции сын Александр.


Похороны Герцена

Боборыкин довольно коротко описал скромные похороны Александра Ивановича Герцена:

"Довольно ясное зимнее утро, без снега. Группа парижских рабочих и демократов, несколько молодых русских и петербургский отставной крупный чиновник, который в передней всё перебегал от одной кучки к другой и спрашивал:

"А разве духовенства не будет? Разве отпевания не будет?"

Я не заметил ни одной известности политического или литературного мира. Конечно, были газетные репортёры, и на другой день в нескольких оппозиционных газетах появились сочувственные некрологи, но проводы А.И. не имели и одной сотой торжественности и почёта, с которыми парижская интеллигенция проводила тело Тургенева тринадцать лет спустя.
Речей у могилы решено было не произносить, но Г.Н. Вырубов, распоряжавшийся похоронами, нашёл всё-таки нужным сказать короткое слово, которое появилось потом в печати.
Мы с Рагозиным и ещё с кем-то из русских шли пешком от кладбища Père Lachaise по большим бульварам, и мне тогда сделалось ещё грустнее, чем было на кладбище в небольшой толпе, скучившейся около могилы. Для Парижа смерть нашего Герцена была простым “incident”, но мы действительно осиротели".

Немного позднее прах Герцена перезахоронили в Ницце.
Каждой змее свой змеиный супчик!

фото в галерею прошу сбрасывать на doctor_z73@mail.ru



Похожие темы Collapse

  Тема Раздел Автор Статистика Последнее сообщение


0 пользователей читают эту тему

0 пользователей, 0 гостей, 0 скрытых

Добро пожаловать на форум Arkaim.co
Пожалуйста Войдите или Зарегистрируйтесь для использования всех возможностей.